
Зигмунд Фрейд – по собственному его однажды сделанному признанию – был прирожденным беллетристом, а потому нет ничего удивительного в том, что психоанализ начался с беллетристики – с новеллы, которая, как сказали бы в наши дни, была отчасти основана на реальных событиях. Он наполовину выдумал коллизии отношений Йозефа Брейера и Берты Паппенгейм, вошедшей в историю под именем Анны О. и названной «женской фигурой на носу корабля психоанализа» – об этом можно узнать, например, у Алексея Руткевича, ссылающегося на исследования Элленбергера, Эршенредера, Борк-Якобсена и других. Случай с пациенткой Брейера был подогнан Фрейдом под требования формируемой теории – в первую очередь для того, чтобы в девяностые годы XIX века отстоять приоритет венской школы психиатрии перед французской, перед той ветвью, что развивал Жане. Эта женщина не страдала истерией: когда Брейер взялся за ее лечение, единственными ее симптомами были кашель и лицевая невралгия, связанная с болезнью зубов. Другие симптомы появились позднее, в процессе гипнотических сеансов, которым Брейер подвергал ее, пробуя экспериментально обосновать свою теорию «гипноидных состояний»; все они впоследствии сохранились, то есть, вопреки легенде, терапия не дала никаких результатов. Вдобавок к этому Брейер успел «посадить» пациентку на морфий, и от этой зависимости она затем лечилась – о чем, как и о невралгии, «Этюды об истерии» умалчивают. Эпизод с ложной беременностью Анны О. и с бегством Брейера был чистой выдумкой Фрейда: ему необходимо было создать впечатление, что он стал единственной причиной неполного успеха лечения. На самом деле Берта Паппенгейм просто отказалась от услуг Брейера, когда окончательно убедилась в их неэффективности (Руткевич, 1997, с. 156-161). Историки не раз отмечали, что Фрейд всю жизнь смешивал действительность с собственными фантазиями; эта смесь естественным образом реализовалась в его подходе к лечению неврозов и впоследствии – в той методологии и технике, что именуется ныне «классической» или «ортодоксальной», даже «правильной» и «подлинно аналитической» (Балинт же окрестил ее «химерой из ночного кошмара»). Поразительно, сколь упорно и в наше время многие «классически ориентированные» аналитики держатся за постулаты и правила данного подхода, невзирая на порождаемые им трения и неувязки, на наносимые пациентам травмы и неуспехи проводимых анализов – объясняя эти трудности с помощью понятий «сопротивления», «негативной терапевтической реакции» и многих других.
Я убежден, что у психоанализа как инструмента исследования и благотворного влияния на человеческую психику не просто большое будущее – он и на сотую долю не исчерпал своего креативного потенциала, что бы ни говорили о нем представители иных психотерапевтических модальностей. С другой стороны, я не уверен, что имею полное право называть именно психоанализом то, чем занимаюсь в своем кабинете последний десяток лет – поскольку мое понимание этого процесса слишком сильно отличается от понимания, принятого в ортодоксальном психоаналитическом сообществе. Однако я не уверен и в правоте коллег, которые порой советовали мне подобрать иное название для своего подхода, зарегистрировать, образно говоря, новый бренд. Психоанализ многолик: не случайно международная конференция, прошедшая в Санкт-Петербурге в 2006 году, именовалась «Современные психоанализы». Классическое определение классического же психоанализа, сформулированное в середине ХХ века Мертоном Гиллом, звучало так: это техника, применяемая нейтральным аналитиком, ведущая к возможно более полному развитию регрессивного невроза переноса и его окончательному разрешению с помощью одних лишь интерпретаций (Gill, 1954, р. 773). Данная модель, как принято считать, предполагает объем работы не менее 300 часов, не имеет определенных целей и не принимает во внимание симптомы (Куттер, 1997, с. 273). Если так, то к классическому психоанализу моя деятельность либо имеет весьма отдаленное отношение, либо не имеет его вовсе. Но ведь давно признано, что «полное развитие невроза переноса» по крайней мере не всегда целесообразно; мало кто в наши дни сохранил убеждение, что он может быть «окончательно разрешен», тем более «с помощью одних лишь интерпретаций». Дискуссионными являются и вопросы о необходимых объемах, о целях и о подходах к симптоматике. Я бы рискнул даже заявить, что в поле психоанализа дискуссионно все.
То, что я делаю в последнее десятилетие, вероятно, со стороны и вправду мало похоже на психоаналитический процесс – в традиционном представлении. И многие аналитики, вероятно, сказали бы, что это не психоанализ. И я знаю, что некоторые из них так и говорят. Я думаю, что это все-таки психоанализ, причем в исконном смысле, именно так, как понимал его Фрейд в десятые годы ХХ столетия – излечение через любовь, хотя и при достаточно широкой трактовке обоих этих понятий. Это психоанализ потому, что я признаю роль бессознательного в человеческой судьбе, и я работаю и с переносом, и с сопротивлением, хотя и понимаю эти феномены несколько иначе, нежели они раскрыты в большинстве учебников. Естественно, что разница пониманий накладывает отпечаток и на мою методологию – простите за громкое слово – практического обращения с ними. Здесь еще нет принципиального расхождения с тезисом Фрейда 1914 года о том, что «всякое исследовательское направление, признающее оба этих факта (перенос и сопротивление – Д. Р.) и кладущее их в основу своей работы, может называться психоанализом, даже если бы оно пришло к отличным от моих результатам» (цит. по Виттельс, 1991, с. 89). Недавно, чтобы смягчить противоречия между моими взглядами и взглядами моих оппонентов, я подобрал для этого подхода определение психоанализ модерн или просто модерн-анализ – понятие, перекликающееся с понятием эпохи модерна, периода, в который европейское общество пережило ломку коллективного самосознания, приблизилось к переосмыслению традиционных ценностей и распрощалось с множеством принятых культурных и научных ориентиров. Однако не это главное. По большому счету мне безразлично, каким термином обозначать происходящее в моем кабинете. Мне гораздо важнее, что это реально работает и помогает людям. И мне не хотелось бы, чтобы это так и осталось исключительно моим «рабочим секретом».
К новым взглядам я пришел далеко не сразу – в течение многих лет насыщенной терапевтической практики, методом долгих проб и ошибок. Я начинал ее в девяностые годы прошлого столетия как весьма ортодоксально настроенный выпускник Института психоанализа, твердо усвоивший, что перенос есть повторение прошлого опыта и фактор искажения «реального» восприятия; что исцеление субъекта происходит через осознание, а сопротивление мешает ему обрести доступ к своему бессознательному; что существует однозначная связь между диагностическими определениями и моделями терапевтического подхода, и т.д. Эта позиция ни в коем случае не была бесплодной: достигались искомые результаты, запросы пациентов удовлетворялись, мы прощались в итоге весьма довольные друг другом и проделанной работой. Однако раз за разом меня посещало чувство, будто я не смог уловить нечто неозвученное и, возможно, даже неосознанное моим собеседником, а значит, не сумел и дать ему нечто чрезвычайно важное, за чем он, не отдавая себе в том отчета, обратился ко мне. Это чувство подкреплялось тем обстоятельством, что многие из пациентов спустя два, три года, а то и десять лет, возвращались в терапию под тем или иным предлогом. Немалое время понадобилось мне, чтобы сказать: любое окончательное знание чего бы то ни было – прокрустово ложе не только для человека, обратившегося ко мне за помощью, но и для меня самого; перенос не искажает реальность, а структурирует ее; нет «сопротивления», которое следует преодолевать – есть сообщение, которое необходимо услышать; нет личности невротической, пограничной или психотической, равно как и депрессивной, нарциссической либо шизоидной, либо какой-то еще – все эти личностные профили и уровни функционирования есть в каждом из нас, и именно данная многомерность служит залогом нашей способности жить в бесконечно сложном мире. И еще эти двадцать лет потребовались мне, чтобы сказать себе: нет в действительности ни понятия «пациент», ни понятия «терапевт» или «аналитик» – есть понятие «человек». Я ни в коем случае не утверждаю, что мною был предпринят радикальный пересмотр всех без исключения наработок психоанализа и что я оторвался от питавших меня ранее корней: своими прямыми предшественниками я считаю психоаналитиков Независимой группы Британского общества, в первую очередь – Микаэла Балинта и Дональда Винникотта; Карла Роджерса, который противопоставлял свою «клиент-центрированную терапию» психоанализу, хотя, на мой взгляд, у этих направлений гораздо больше точек прямого соприкосновения, нежели расхождений; Хайнца Когута, развивавшего многие тезисы и идеи «независимых»; представителей «интерсубъективного» направления, продолживших линию Когута. Я всего лишь попробовал структурировать реальность терапевтического взаимодействия, используя конфигурации опыта этих «постфрейдовских» авторов. Если попытаться максимально кратко изложить основы моего нынешнего подхода, их можно свести к двенадцати теоремам – я использую это слово, исходя из дихотомии «теорема – аксиома», в том смысле, что первая, в отличие от второй, нуждается в доказательстве. Для меня эти доказательства существуют, и получены они были, как уже говорилось, долгим и непростым эмпирическим путем.
Теорема 1. Все грандиозное здание «классического психоанализа» было основано на одной фундаментальной ошибке Фрейда: на его сформированном в 90-е годы ХIХ века представлении о переносе как «ложной» или «ошибочной» связи между прошлым и настоящим «объектом желания». Данное представление стало базой для «классических» психоаналитиков, дифференцирующих реакции, импульсы, фантазии пациента на якобы «неадекватные», то есть непосредственно проистекающие из его прошлого и не имеющие отношения к настоящему, и «реальные», то есть обоснованные текущей ситуацией. Эта позиция предопределила методологию «классического» анализа, сформулированную (как было отмечено выше) Мертоном Гиллом. Со своей стороны я сказал бы, что в переносе не проявляется никакая «неадекватность» или «несоответствие настоящему»; что реакции пациента на личность аналитика всегда обоснованы и всегда реальны – как бы ни было сильно искушение для последнего отрицать этот факт. Дело в том, что любой человек воспринимает реальность через призму собственной субъективности, и психоаналитик в этом ничем не отличается от своего собеседника – несмотря на весь объем знаний, полученный им в период обучения, и на все сотни часов анализа, пройденного им в дидактических целях. Даже стопроцентная проанализированность (хотя смысл этих слов мне не вполне ясен), к счастью, не избавляет человека от его личностных особенностей, от его субъективности; и я бы заменил в психоаналитической терминологии понятие переноса, как чего-то, не имеющего отношения к реальности, понятием субъективного восприятия. Другого, подлинно объективного, восприятия и реагирования попросту не существует: это хорошо понимал Винникотт, утверждавший, что мир воспринимается нами через призму иллюзий, поскольку иначе он не может быть принят как таковой.
Теорема 2. Это положение прямо вытекает из предыдущего: не существует вовсе никакой дихотомии «реального» и «искаженного» восприятия. Реакции пациента всегда адекватны текущей ситуации, и если он замечает, например: «вы меня не слушаете», или: «вы раздражены», я не задаюсь вопросом: «почему мой собеседник так воспринимает происходящее между нами?». Вместо этого я спрашиваю себя: «почему я отвлекся от его повествования, даже не заметив этого?», или: «отчего я не уловил в себе раздражения – того, на что обратил внимание он?». Фундаментальная основа аналитического процесса – перенос – понимается мной не как «повторение прошлого в настоящем», но всего лишь как восприятие настоящего через призму субъективности, и это понимание исключает такие понятия, как «неадекватность», «искажение» и тому подобные психоаналитические эпитеты. Восприятие реальности всегда субъективно и всегда адекватно в рамках данной субъективности – и в этом аспекте происходящего в аналитическом диалоге нет никакой разницы между аналитиком и пациентом, между тем, кто «искажает реальность», и тем, кто якобы «воспринимает происходящее так, как его следует воспринимать». Не могу не добавить, что именно с последней позиции обыкновенно начинаются попытки «привести пациента к реальному осознанию ситуации», становящиеся причиной особо тяжелых межличностных и внутренних несогласий и психических травм.
Теорема 3. Человеческая субъективность носит вневременной характер, то есть она не определяется всецело прошлым опытом, но существует и трансформируется в точке схождения прошлого, настоящего и будущего (последнего – в виде наших представлений о нем, ожиданий, фантазий, надежд и т.д.). Она, таким образом, трехмерна, и главный ее парадокс состоит в том, что прошлое и будущее субъекта присутствуют только в моменте настоящего, однако и сам этот момент есть абстрактный отрезок времени, исчисляемый формулой «единица, деленная на бесконечность». Данная вневременность служит залогом того, что субъективность способна к изменениям – чего не было бы, если бы она являлась жесткой детерминантой прошлого и могла бы в лучшем случае быть осознанной или по крайней мере объясненной. Однако усилия, прилагаемые извне ради достижения этих изменений, чаще всего ведут к укреплению «ложной самости»: именно так использует человека повседневная среда его обитания. Напротив, все целительные трансформации эндогенны по своей природе; другими словами, субъективность обладает потенциалом саморазвития, и задача психотерапевта состоит прежде всего не в помощи осознанию или приближению субъекта к реальности, но в создании условий, в которых этот потенциал сможет со временем реализоваться.
Теорема 4. Реализация потенциала саморазвития подразумевает в первую очередь реализацию креативности: человек обретает способность творчески влиять на данный ему в восприятии мир, например, получать наслаждение от предметов искусства, увлекаться чем-либо, испытывать чувство, незнакомое прежде. Следующей ступенью для него может стать преобразование мира путем творчества научного или художественного, созидания новых отношений, обогащения жизни новыми формами деятельности. В любом случае критерием успешности терапевтического процесса становится не столько исчезновение того, что доставляло субъекту неудобство или даже страдание, сколько появление того, от чего его мир делается более насыщенным и красочным; того, чего в его предшествующем опыте не было никогда.
Теорема 5. При модерн-аналитическом подходе не имеет существенного значения диагностическое определение. Диагноз описывает «больные» компоненты личности, не имеющие прямого отношения к ее креативному потенциалу, то есть он скорее скрывает от терапевта «истинную самость» собеседника, чем проясняет что-то в его внутреннем мире. Данную мысль чуть иными словами выражал Винникотт: пациент всегда показывает нам ложную самость и всегда надеется, что под ней мы сумеем разглядеть самость истинную. Поэтому модерн-аналитик лишь учитывает изначальный запрос пациента и его проблематику, но основное внимание уделяет всему, что лежит за пределами запроса и диагноза. Каждый человек по-своему здоров, и именно его здоровые ресурсы делаются двигателем прогресса субъективности. Следует учитывать и то, что все диагностические схемы упрощают действительность. Так, неоправданным представляется выбор алгоритма терапевтического подхода на основе определения типа личности пациента или уровня его психического функционирования: опыт показывает, что все или почти все личностные радикалы – депрессивный, шизоидный, нарциссический и т.д. – присутствуют в каждом человеке, и любой из них может быть при необходимости активизирован в тех или иных обстоятельствах. Аналогичным образом в каждом человеке потенциально активны все три уровня функционирования – психотический, пограничный и невротический (три уровня – также малооправданное теоретическое упрощение), и именно эта «многомерность» или «многослойность» служит залогом адаптивности субъекта в разностороннем, непрерывно меняющемся мире вокруг него.
Теорема 6. В соответствии со сказанным выше и с известной рекомендацией Биона аналитик отказывается от любых теоретических схем и моделей, равно как и от ожиданий, предпочтений, конкретных целей и стратегий терапии. Психоаналитический подход (о чем, к сожалению, нередко забывают) основан на принципе беспрецедентности; если этот последний нарушается, то неизбежными становятся попытки «втиснуть» живого человека в прокрустово ложе существующих схем. Сторонники интерсубъективного направления немало писали о пагубных последствиях ситуации, в которой терапевт незыблемо стоит на позиции «истинной теории» и «правильной техники», по сути лишая себя возможности элементарно услышать собеседника. Теория не только всегда упрощает действительность, но во многих случаях является лишь успокоительной рационализацией, способом найти известное в неизвестном. Неизвестное следует не подгонять под знакомые шаблоны, но открывать и изучать всякий раз заново, «с нуля»; и конструктивный путь состоит в том, чтобы для каждого нового пациента создавать теорию индивидуальную, «одноразовую», описывающую лишь его и более никого.
Теорема 7. Реализация изложенного принципа требует предоставления пациенту максимальной степени свободы в аналитическом пространстве, предельной минимизации правил и ограничений: таков первичный шаг к формированию условий, в которых его субъективность обретет возможность саморазвития. Знакомя собеседника с «основным правилом анализа» в начале взаимодействия, я не объясняю, что ему следует «говорить все, что приходит в голову», или даже что он может говорить все, что хочет. Вместо этого я говорю: «Попробуйте, насколько сможете, просто быть здесь собой; делайте в моем присутствии все, что захотите – рассказывайте, рисуйте, молчите, читайте книгу вслух или про себя; садитесь в кресло, или ложитесь на кушетку, или ходите по кабинету. Во всем, что вы делаете, я попытаюсь разглядеть вас». Поборники аналитических границ и правил (соблюдение которых нередко как будто возводится в ранг самоцели) наверняка упрекнут меня в потакании инфантильным желаниям пациента и заявят о неоправданном риске нарушить чисто аналитический характер отношений. Отвечу на это, что еще ни разу в моей практике не было случая «злокачественного» нападения на границы, основанного на данном способе инструктировать моего vis-a-vis; и что чаще всего для установления терапевтической коммуникации достаточно бывает договоренности (причем не слишком жесткой) о месте встреч, времени и оплате. Все прочие нормативы и границы нашего с пациентом общения могут не отличаться от тех, что существуют в обыденной жизни и регулируют повседневные отношения любых двух, не кровно близких, но и не особенно отчужденных друг от друга людей.
Теорема 8. Аналитик ни в коем случае не является обладателем некоего «эталона восприятия», своего рода линии отсчета, опираясь на которую, он мог бы отслеживать, например, «степень патологичности» восприятий пациента: напротив, он смотрит на мир через призму собственной субъективности, и этот факт не позволяет ему оценивать то, в какой мере «неадекватен» взгляд его собеседника. Точно так же никто не может сказать, вкусен ли объективно тот или иной продукт, например, сыр или спаржа. Надо помнить, что аналитическая коммуникация всегда представляет взаимопроникающее влияние двух субъективностей, и все, возникающее в ее пространстве, оказывается по природе своей не интрапсихическим (как полагал Фрейд, рассуждая, например, о феноменах регрессии, сопротивления или переноса), а интерсубъективным. Именно поэтому я утверждаю, что не существует неадекватных реакций пациента на аналитика либо на те или иные жизненные ситуации – любые реакции воспринимаются нами как неадекватные только потому, что они не укладываются в рамки нашей собственной субъективности, ошибочно принимаемой нами за объективность. Именно поэтому возникло однажды представление о переносе как о факторе искажения реальности и «ошибочного восприятия» или «ложной связи между прошлым и настоящим объектом желания». На самом деле, когда пациент злится на аналитика, его злость всегда нормальна и обоснована, даже если сам аналитик не склонен этого признать; и когда пациентка влюбляется в аналитика, она влюбляется в него как в человека, как в мужчину, а не в некий «идеализированный объект» из своего «инфантильного прошлого». Отрицать этот факт, на мой взгляд, могут лишь те, кого не на шутку пугает спонтанность и интенсивность чувств и реакций пациента, выходящих за рамки их собственных представлений о «правильных рамках» аналитического диалога.
Теорема 9. Исходя из вышесказанного, я позволю себе предложить в качестве если не ведущего, то одного из ведущих инструментов психоаналитического процесса – в противовес традиционной регрессии и интерпретации – то, что, вероятно, уместно назвать настройкой терапевта на пациента, своего рода резонансом двух психических аппаратов, при котором один из них начинает совпадать с другим, как колебания гитарной струны с колебаниями, генерируемыми камертоном. Это можно обозначить как временную и легко обратимую идентификацию, не угрожающую стабильности и идентичности субъекта, в данном случае аналитика. Подобным образом мы идентифицируемся с героем фильма или романа, переживая его злоключения как свои, но при этом оставляя за собой возможность после чтения либо просмотра вернуться в привычные рамки собственного Я. Аналитик делается таким образом «зеркалом» и при этом, говоря языком Когута, самость-объектом (Я-объектом) для пациента, отражающим его и одновременно восполняющим дефекты его самости, возводя последнюю на все более высокие уровни функционирования. Диалог при этом ведется главным образом не словами, а невербальными средствами – спонтанным жестом, мимикой, интонацией, модуляцией голоса, выражением лица и глаз, – в полном соответствии с тезисом Балинта, согласно которому все, что приводит к положительным изменениям в состоянии пациента, инициируется событиями, происходящими на уровне не трех, а двух персон.
Теорема 10. Еще раз повторю, что, по-видимому, в большинстве случаев запрос, вербально формулируемый пациентом в ходе первичных консультаций, оказывается не подлинной причиной, а поводом для обращения за тем, что неизмеримо более значимо – за опытом отношений, по которому он испытывает неутоленный голод и отсутствие которого обуславливает дефицитарность, названную Балинтом «базисным дефектом». Эта истинная потребность не озвучивается и не осознается им, и дальнейшая судьба процесса зависит в первую очередь от способности аналитика осуществить настройку, о которой шла речь выше. Если подобная настройка («терапевтическая идентификация») удалась, от аналитика требуется лишь спонтанность, естественная эмоциональная открытость и соблюдение основного принципа взаимодействия: во всем следовать за пациентом и ни в чем не пытаться вести его за собой. Девять специалистов из десяти, согласно моему наблюдению, готовы поддерживать и отстаивать этот принцип, однако лишь в редких случаях они следуют ему на практике: определяя цели и приоритеты терапии, выбирая ее алгоритмы и технические средства, они уже ведут пациента за собой, по сути отдавая предпочтение своим собственным потребностям в ущерб потребностям собеседника. При этом последний обыкновенно остается неуслышанным и бывает вынужден либо прервать анализ на определенной стадии, либо занять подчиненную позицию и принять систему ценностей терапевта как свою собственную.
Теорема 11. Традиционные психоаналитические представления о контрпереносе и сопротивлении связаны с представлением о переносе как факторе искажения реального восприятия или «ложной связи между старым и новым объектом». Контрперенос в рамках данной парадигмы принято понимать как реакцию аналитика на перенос пациента и отличать от собственного переноса аналитика, детерминированного «слепыми пятнами» его личного опыта. В действительности же такая дифференциация существует только на страницах психоаналитических учебников, поскольку любая реакция одновременно носит и экзо-, и эндогенный характер: она всегда отчасти обусловлена проявлениями нашего собеседника, отчасти нашими личностными особенностями. Контрперенос и собственный перенос неделимы в понятии субъективности аналитика, вступающей при условии адекватной настройки в резонанс с субъективностью пациента. Если подобный резонанс достигнут, теряет смысл и понятие сопротивления как препятствующего терапии фактора, который должен быть преодолен: то, что принято называть сопротивлением, приобретает смысл сообщения, то есть того, что следует не устранить, а услышать. Сопротивление начинается там, где пациент испытывает давление, например, в форме непререкаемых требований сеттинга, необходимости «говорить все приходящее в голову», указаний на скрываемые темы или любых попыток аналитика ввести терапию в «правильное» русло. Если такого давления нет и аналитик лишь следует за пациентом в любом направлении, которое тот выбирает спонтанно и «инстинктивно», то, что может быть охарактеризовано как «сопротивление», оказывается лишь сигналом некоей значимой потребности и вместе с тем шагом к ее удовлетворению – будь то опоздания или пропуски сессий, сокрытие определенных тем, соблазнение, манипуляция и т.п. Пациент, чувствующий подлинную свободу в аналитической ситуации, сам движется в необходимом ему направлении, и задачей аналитика становится лишь подстраховка его на этом пути.
Теорема 12. Далеко не все, происходящее между аналитиком и пациентом, может быть осознано и вербализовано, и цель терапии состоит не в этом. Цель достигается, когда наш собеседник произносит фразу: «не пойму, как и за счет чего это произошло, но я меняюсь, я начинаю иначе видеть мир и ощущать его вкус» – это означает, что объектные потребности, неутоленность которых прежде обедняла жизнь и причиняла боль, находят наконец удовлетворение, и заполняются лакуны во внутреннем пространстве личности. Соответственно сам пациент определяет и ту стадию, на которой взаимодействие может быть безболезненно прекращено или приостановлено; в оптимальном случае аналогичное чувство синхронно рождается у аналитика («мы можем спокойно отпустить друг друга»). В этих условиях нет необходимости договариваться о непременных дополнительных или постаналитических контрольных встречах: пациент, ощущающий себя свободным, сам поднимет эту тему, если почувствует в том нужду. Именно это я подразумеваю, когда, отвечая на вопрос о сути психоаналитического процесса (в рамках моего личного подхода и понимания), говорю: «Психоанализ – это отношения, в которых два человека сначала постепенно становятся необходимы друг другу, а затем, со временем, так же постепенно и синхронно, начинают чувствовать, что дальше могут друг без друга обойтись».
«В пространстве переноса» – книга, где я уже дал ряд теоретических обоснований вышеперечисленных тезисов, в частности, изложил свои взгляды на структуру и функции человеческой субъективности и попытался объяснить динамику процесса взаимодействия между аналитиком и пациентом и факторы, эту субъективность преобразующие. Сейчас я занят новой книгой, которая призвана завершить мысли, начатые «В пространстве…», и шире раскрыть положения, именуемые здесь «теоремами модерн-анализа». Она будет называться «Час между Нарциссом и Эдипом». Час между Нарциссом и Эдипом – сорок пять минут аналитической сессии, время, в течение которого два человека отказываются от исходных функциональных, нарциссических идентичностей «аналитика» и «пациента» и вместе обретают новую, объектную идентичность – идентичность двух собеседников, вовлеченных в диалог.
Когда меня спрашивают, чем же подобное общение отличается от повседневного взаимодействия людей, я отвечаю: только одним. Дело в том, что в обыденной жизни в подавляющем большинстве случаев каждый из участников любого диалога слышит лишь самого себя. Аналитик – человек, овладевший способностью слышать не только себя, но и Другого. И если в ходе общения эта его способность передается Другому – это и будет успешная психоаналитическая терапия. Терапия, в финальной части которой звучат слова моего vis-a-vis: «Я не понимаю, что и каким образом произошло, но чувствую, насколько я изменился». Терапия, в итоге которой в жизни его появляется нечто, чего не было в ней прежде никогда: новые переживания, любовь, хобби, творчество во всех мыслимых формах. Терапия, в ходе которой два человека постепенно становятся очень нужны друг другу – а затем так же постепенно, спонтанно и синхронно начинают ощущать, что могут теперь друг без друга обойтись. Обойтись, чтобы жить дальше – каждый – в обновленной идентичности. В моем понимании это и есть «психоанализ модерн».
Приложение: глава из будущей книги
«Час между Нарциссом и Эдипом»
Глава 3. История одного заблуждения
Еще несколько слов об истоках. Дело в том, что уже довольно давно я разошелся с классической, исходящей от Фрейда психоаналитической доктриной по весьма принципиальной позиции. Она касается фундамента психоаналитической методологии – представления о переносе и вытекающих из этого представления способов обращения с ним. Я имею в виду подход к данному явлению как воспроизведению прошлого, то есть не имеющему отношения к реальности, другими словами – как к искажению восприятия. Собственно говоря, этой проблеме и была посвящена книга «В пространстве переноса», к которой я стану еще не раз апеллировать. Обратимся пока к первоисточнику – к работе Фрейда «О психотерапии истерии», к опыту, на базе которого была некогда сформирована терапевтическая модель психоанализа; вернемся от того, к чему пришел его создатель, к тому, с чего он начинал в самом конце XIX века (весь курсив в рамках нижеследующих цитат мой).
«В немалом числе случаев, особенно у женщин, и там, где речь идет о выяснении хода эротических мыслей, сотрудничество пациенток становится жертвой, которую надо возместить каким-либо суррогатом любви… Если… отношение больной к врачу нарушается, то отказывает и ее готовность; когда врач хочет справиться со следующей патогенной идеей, то больная вспоминает о накопившихся у нее против врача чувствах. Насколько я узнал по опыту, это препятствие появляется в трех основных случаях. 1. При личном отчуждении, если больная считает, что ею пренебрегли, отнеслись к ней свысока… 2. Если больную охватывает страх, что она слишком привыкает к личности врача, теряет свою самостоятельность по отношению к нему, может даже попасть в сексуальную зависимость от него… 3. Если больная боится, что перенесет на врача мучительные представления, возникающие из содержания анализа… Перенос на врача происходит благодаря неправильному связыванию… Причиной определенного истерического симптома у одной из моих пациенток являлось имевшееся многие годы и отправленное в подсознание желание, чтобы мужчина, с которым она тогда беседовала, сердечно бы ее обнял и насильно поцеловал. Однажды, по окончании сеанса, у больной возникает такое желание по отношению ко мне… желание, которое так пугает больную, оказывается следующим из патогенных воспоминаний, как востребованное логической связью. Содержание желания сначала возникло в сознании больной без воспоминаний о второстепенных обстоятельствах, которые могли бы отнести это желание в прошлое; имеющееся теперь желание было связано с моей личностью господствующим в сознании ассоциативным принуждением… При этом мезальянсе, который я называю ложным соединением, просыпается тот самый аффект, который в свое время заставил больную изгнать недозволенное желание. Узнав это, я могу о каждом подобном посягательстве на мою личность предположить, что это опять был перенос и неверное соединение. Удивительным образом больная в каждом новом случае становится жертвой обманчивого впечатления» (Фрейд, 1991 б, с. 87-88).
Итак, молодая женщина испытывает желание, чтобы мужчина, достаточно тепло к ней относящийся и, очевидно, не отвратительный ей, обнял и поцеловал бы ее: едва ли кто-нибудь усмотрел бы в этой фантазии нечто ненормальное или извращенное. Спустя некоторое время аналогичное желание появляется у нее по отношению к своему врачу, относительно молодому и импозантному мужчине: опять-таки налицо вполне объяснимая ситуация. Фрейду идет лишь четвертый десяток лет, он не калека и не урод, он нравится женщинам. Однако в изложенном описании все начинает выглядеть так, словно пациентка выпадает из реальности – «неправильное связывание», «ассоциативное принуждение», «обманчивое впечатление». Почему сотрудничество должно возмещаться «суррогатом любви»? Почему зависимость от терапевта, если она и рождается, обязательно обретает сексуальный характер? Почему желание, возникающее в обстановке лечения, непременно связано с желанием, вспыхнувшем некогда при иных обстоятельствах? Вопросов здесь больше, чем ответов. Почему, наконец, желание поцелуя – «посягательство на личность» врача, словно в нем таится опасность, и почему впечатление «обманчиво» – не потому ли, что на самом деле врач так страшен и омерзителен, что ни одной женщине в здравом уме не сможет захотеться его поцеловать?
На некоторые из этих вопросов, возможно, дает ответ Виттельс, которого я упоминал в предыдущей главе как одного из первых биографов Фрейда: «Если пациент чувствует в себе сопротивление раскрытию бессознательных представлений, почему он не покидает врача? Нелепо ведь ежедневно приходить к врачу, чтобы добиваться этого раскрытия и, вдобавок, платить ему, а затем оказывать сопротивление? Ответ: сопротивление столь же бессознательно, как болезнетворные представления… Почему же, однако, пациенты идут навстречу преодолению их сопротивления? Потому что имеется привязанность к врачу. Грубо выражаясь, пациент влюбляется во врача. Выражаясь мягче и лучше, пациент переносит на врача чувства, первоначально направленные на других. Сопротивление сопровождается перенесением… Казалось неприятным и пошлым простое допущение, что пациент влюбляется во врача» (Виттельс, 1991, с.86-87). А восприятие происходящего самим Фрейдом весьма красноречиво, на мой взгляд, иллюстрируется цитатой: «…вряд ли удается избежать, чтобы личное отношение больного к врачу, хотя бы на некоторое время, не вышло бы непристойным образом на первый план» (Фрейд, 1991 б, с. 52).
Свои мысли по поводу возникающих в аналитической ситуации любовных чувств я изложил несколько лет назад в статье «Комментарии по поводу любви в переносе» и здесь не стану их повторять. Скажу только, что у меня нет никаких оснований отделять то, что мы называем любовью, от того, что аналитики определяют термином «эротизированный перенос», и что последний, на мой взгляд, стал лишь отражением тревоги, которую они привыкли испытывать перед этим чувством. Прообраз данной тревоги, как мне кажется, отчетливо ощущается в процитированных фрагментах. То, что любовные переживания и желания порой могут возникать в терапевтической диаде так же естественно, как и за ее пределами, очень спокойно и просто выразила однажды моя пациентка. Она сказала: «Я раньше часто спрашивала себя, могла бы я полюбить вас или нет. Теперь я понимаю, что этот вопрос абсурден. Ведь если бы ответ на него был отрицательным, это означало бы либо то, что я – женщина, не способная полюбить мужчину, либо то, что вы – мужчина, которого невозможно полюбить».
А вот другой случай. Как-то раз я опоздал к началу сессии с пациенткой на две или три минуты. Она сидела в фойе центра, в котором я вел прием, и ждала. Когда я открывал перед ней дверь кабинета, в ее глазах стояли слезы. Первую четверть часа она не могла говорить: пространство между нами было заполнено обидой и болью. Она была всецело поглощена фантазией, родившейся в эту пару минут: фантазией, что я забыл о ней, просто вычеркнул ее из памяти и из блокнота. Конечно, у этой фантазии были свои истоки, как у любых психических событий текущей жизни, но дело не в том. Можно задаться вопросом: была ли адекватной подобная реакция на двухминутное опоздание? – и вновь на него был бы возможен только утвердительный ответ. Потому что признание ее неадекватности (а именно неадекватность реакции, с точки зрения многих психоаналитиков, служит верным признаком переноса) означало бы либо то, что опоздание ни при каких обстоятельствах не может быть расценено как пренебрежение, либо то, что пренебрежение не может вызвать обиду, либо, наконец, то, что я – человек, на которого нельзя обижаться. Последнее было бы обидно уже для меня. Но вернемся к тексту первоисточника.
«Ни один анализ нельзя довести до конца, – пишет Фрейд, – если не знать, как встретить сопротивление, описанное в этих трех случаях… Сначала стоит задача сделать препятствие осознанным больною… С выявлением и показом препятствий первая трудность снималась, сохранялась еще большая. Она заключалась в том, чтобы побудить больную сделать сообщение, в котором, по-видимому, речь шла о личных отношениях и третье лицо совпадало с личностью врача. Вначале я очень сердился, так как увеличивалась моя психическая работа, пока не научился видеть закономерность всего процесса… Для пациентки работа оставалась такой же: преодолеть мучительный аффект, что она такого рода желание могла иметь в какой-то момент… Больные… научались видеть, что при таких переносах на личность врача дело идет о принуждении и о заблуждении, рассеивающихся с окончанием анализа» (Фрейд, 1991 б, с. 89).
Какое ощущение оставляет этот фрагмент? Разумеется, речь идет о вещах предельно субъективных, но лично у меня совершенно не складывается впечатление непредвзятого исследования. Фантазия рисует примерно следующую картину: врач пытается убедить пациентку в чем-то, что абсолютно не согласуется с ее чувствами и представлениями, она не может взять в толк, чего от нее хотят, недоумевает, возражает… Врач сердится (еще бы не рассердиться, когда из-за ее упрямства увеличивается психическая работа!), повышает голос, усиливает нажим и в конце концов добивается своего: бедная женщина признает, что заблуждалась, и что наконец с ее глаз упала пелена. Приблизительно так же работал позднее со сновидениями своих пациентов их «непревзойденный толкователь» и до поры один из любимейших учеников Фрейда – Штекель: он активно наступал на сновидца со своей интерпретацией его сна, вынуждая того либо признать себя просветленным, либо уйти раздраженным и потерявшим терпение. Подводя черту, в статье «О психоанализе» Фрейд делает следующий вывод:
«Всякий раз, когда мы исследуем невротика психоаналитически, у последнего наблюдается неприятное явление переноса, т.е. больной переносит на врача целую массу нежных и очень часто смешанных с враждебностью стремлений. Этоне вызывается какими-либо реальными отношениями и должно быть отнесено… к давним, сделавшимся бессознательными фантазиям-желаниям. Ту часть своей душевной жизни, которую больной не может более вспомнить, он снова переживает в своем отношении к врачу и только благодаря такому переживанию убеждается в существовании и в могуществе этих бессознательных сексуальных стремлений» (Фрейд, 1991 а, с. 269). В итоге возникает ощущение, что врач сперва тщательно убеждает пациента согласиться со своей версией происходящего, а затем, получив-таки его согласие, рассматривает это как подтверждение версии. Мы располагаем по крайней мере одним фактом, указывающим, что Фрейд был способен на подобные спекуляции: подлинной историей маленького Ганса. В работе «Анализ фобии пятилетнего мальчика» не вызывает сомнения лишь то, что Ганс боялся лошадей – но страх этот мог иметь множество объяснений, помимо перенесения на невинное животное страха перед родителем. Созданная Фрейдом теория была буквально высосана из пальца, поскольку, как сообщают историки психоанализа, все ответы Ганса на вопросы отца подсказывались ему самим отцом – другом Фрейда и поклонником его метода (Руткевич, 1997, с. 160).
Итак, общаясь с невротическими пациентками, Фрейд каждый раз обнаруживает у них сильные чувства и побуждения, адресованные его персоне; эти чувства неприятны ему, и он объявляет их не имеющими отношения к реальности. Аналогичным образом я мог бы подумать об обидевшейся на меня женщине (ведь и мне неприятно, когда на меня обижаются): она ведет себя необъяснимо и неадекватно, если плачет и отказывается со мной общаться всего лишь из-за того, что я опоздал на жалкие две-три минуты! Фрейд совершает фундаментальную ошибку, на которой позднее выстраивается модель классического психоанализа: он не выдерживает чувств пациентки и отказывается признать, что они адресованы ему, а не какому-то лицу из ее прежней жизни; что он как личность, как мужчина, как врач, способен подобные чувства возбуждать, что он достоин их. Так появляется представление о переносе как «ложной связи между старым и новым объектом желания». Это представление делается стержнем психоаналитического метода работы с пациентами и рождает классический, можно сказать, сакральный вопрос, которым привыкают задаваться терапевты: «кого пациент сейчас видит во мне?», «на кого он злится в моем лице?», «о каких своих прежних отношениях он говорит, когда говорит о происходящем между нами?». Алгоритм процесса отныне сводится к тому, что аналитик дает переносу проявиться, идентифицирует его по критерию «неадекватности реальной ситуации» и интерпретирует, связывая реакции «здесь и сейчас» с прошлым пациента. Все разногласия, существующие по данному предмету среди классически ориентированных специалистов, обычно сводятся к нюансам обращения с переносом: интерпретировать его немедленно или позволять ему развиваться, пока он не наносит вред отношениям, уделять первоочередное внимание аналитической ситуации («здесь-и-теперь») или раннему опыту собеседника («там-и-тогда»), и т.п. Сколько же непониманий, травм и терапевтических неудач породила эта сверхстойкая позиция за всю историю классического психоанализа! Воистину, как писал Иосиф Бродский в «Набережной неисцелимых»: «В течение веков отвыкнув отражать что-либо, кроме стены напротив, зеркала отказывались вернуть тебе твое лицо… а когда пытались, то твои черты возвращались не полностью» (Бродский, 2013, с. 135).
Заблуждение Фрейда, по-видимому, можно объяснить стечением ряда причин. Во-первых, некоторые источники свидетельствуют, что он был человеком, не очень уверенно чувствовавшим себя под давлением сильных эмоций, как чужих, так и собственных, и по мере возможности старался их избегать. Таким образом, было слишком велико искушение не принимать на свой счет влюбленность или враждебность пациентки, которая «всего-навсего обратилась к врачу». Во-вторых, нельзя забывать о культурно-историческом фоне, на котором разворачивались события: как уже упоминалось, в эпоху модерна людям было свойственно угадывать или представлять за внешним фасадом вещей и явлений скрытые смыслы, нечто потаенное, далекое от повседневной обыденности. Возможно, именно это и произошло тогда с несколько растерявшимся Фрейдом. Кроме того, вполне естественным при этом могло стать допущение, что, если женщина выплескивает на мужчину чувства, которых он не заслуживает, следовательно, за его очевидным образом ей мерещится некто другой, некая тень из ее фантазий либо более или менее отдаленного прошлого. Наконец, в-третьих, следует учитывать отношение к пациентке, чувствующееся в отдельных нотках фрейдовского текста: «посягательство на мою личность», «очень сердился», «неприятное явление переноса» и др. Здесь просвечивает нетерпеливое раздражение врача, которому мешает работать излишняя требовательность или капризность больного: «Довольно уже меня стесняться (бояться, злиться, объясняться в любви)! Вы, очевидно, принимаете меня за кого-то другого!». И я полагаю, что такие реакции могли быть прямо детерминированы традиционным для Европы отношением к женщинам, страдавшим истерией.
Одна из характерных черт иудейско-христианской культуры – страх мужчины перед женщиной, перед загадочным существом, наделенным не только даром созидания жизни, но и способностью лишать рассудка и даже мужской силы. Возможно, данная тенденция родилась как реакция на предшествовавший этап истории: Генри Ф. Элленбергер в своем фундаментальном труде «Открытие бессознательного» упоминает теорию Иоганна Якоба Бахофена, описывающую переход от матриархата к патриархальному обществу как шаг к более прогрессивной стадии цивилизации. Полное изменение матриархальной политики и мировоззрения привело к невыносимости самих воспоминаний о матриархате для мужчин и категорическому отрицанию матриархальных ценностей. Бахофен находил в данной трансформации массового сознания причины того, что на рисунках, изображающих битвы амазонок, женщины-воины всегда побеждены, изранены или убиты; он утверждал также, что римляне уничтожили культуру этрусков именно из-за присущего им безумного страха перед матриархатом (Элленбергер, 2001). Позднее этот страх частично компенсировался доминантой маскулинного начала в продуктах культуры, в науке, искусстве (подавляющее большинство великих и просто известных людей – мужчины), частично – принижением, обесцениванием женского (удел женщин – ублажение мужчин, дети и домашний очаг). Мужская символика легенд и мифов – возвышенная, фаллическая, увенчанная лавровыми венками или пальмовыми ветвями, атрибутом победителя; женская – низменная, мрачная, пугающая: бездонные пропасти, темные пещеры, сырые колодцы, в которые несчастная девочка обречена ронять веретено. Мужская сексуальность торжествовала над женской: образ Дон Жуана, беспощадного истребителя женщин, стал архетипическим. Закономерно истерией страдали почти исключительно женщины: они становились первыми жертвами конфликта между желанием и запретом, налагаемым культурой. Так замыкался порочный круг. Истерички редко вызывают у окружающих искреннюю теплоту и сочувствие; к тому же припадок может являть пугающее зрелище – с невнятными выкриками, судорогами, непонятными движениями и жестами, – тем самым вновь возвращая изначальный страх и пробуждая самые деструктивные наклонности по отношению к той, что стала ему виной. Эпидемия истерии охватила Европу в период Средневековья, когда репрессии женской сексуальности обрели особую жесткость: женщине дозволялось лишь рожать детей и быть средством утоления мужской похоти. При этом истерички считались одержимыми злым духом или дьяволом, и нередко заканчивали свои дни на кострах. В просвещенном XIX столетии, когда викторианские нравы вновь подавили природу человека, подобные меры, разумеется, не применялись, но отношение социума к больным истерией прогрессировало ненамного, и средства их лечения порой мало чем отличались от средневековых пыток: связывание, обливание ледяной водой и т.п. Нередко в качестве наиболее радикального из них рассматривались побои: об этом свидетельствовал, например, устами одного из своих героев Проспер Мериме в новелле «Локис». «Такова вечная судьба колдуний и больных истерией, – замечал Роже Дадун, – порождать инквизиторские методы» (Дадун, 1994, с. 83). Даже такой гуманист, как Шарко, не проявлял особой щепетильности по отношению к своим пациенткам, когда устраивал с их участием публичные сеансы гипноза в клинике Сальпетриер. Фрейд был человеком высокой культуры, ученым, получившим блестящее образование, но он был и сыном своей эпохи, и трудно было бы ожидать, что его личное восприятие истерического субъекта окажется принципиально иным.
Забавно, но никуда не деться от факта: психоанализ появился на свет в некотором смысле как преемник средневековой инквизиции, поскольку он взял на себя благородную функцию очищения души, изгнания дьявола – то есть лечения истерии. Аналитик подобно инквизитору или на худой конец экзорцисту внушал пациенту: «опомнись, приди в себя, изгони демонов из памяти, я не тот жестокий и деспотичный отец, которого ты видишь во мне!», и использовал при этом красноречивые рекомендации: «говорите все, что приходит в голову, без утайки»; «говорите только правду, у вас не должно быть секретов от меня». Следует по достоинству оценить хотя бы настойчивость, с которой Фрейд заставлял юную Катарину ответить ему, с какой частью тела своего дяди она ощутила соприкосновение; или его же логику, согласно которой отсутствие в ассоциациях Эмми фон Н. сексуальных элементов означало не что иное, как глубокую поглощенность именно этими элементами. Примерно так во времена Торквемады непризнание обвиняемых в сношениях с дьяволом рассматривалось как свидетельство того, что дьявол дает им силу, – говоря современным языком, как сопротивление, которое должно быть проработано и преодолено. Далеко ли ушли некоторые психоаналитики от своих предшественников, из уст которых звучало: «согласись наконец, что солнце вращается вокруг земли», или: «ты должна все рассказать о своих связях с врагом рода человеческого»? Даже тривиальная кушетка, как мне порой случалось убеждаться, вызывает у некоторых анализандов ассоциацию с пыточным ложем или горизонтальной дыбой. Прошу читателя простить мой юмор, если он излишне черен, но последнее наблюдение – не фантазия, а чистый факт.
Я чувствую необходимость принести извинения также за весьма вольную трактовку личности гения и некоторых фрагментов его текстов, и еще раз подчеркиваю строжайшую субъективность моего взгляда – меня отчасти оправдывает лишь то, что, как упоминалось в предисловии, я не ставил перед собой целью создать научный трактат. Сам герой моего повествования уже упрекнул меня довольно жестко строками своего письма к Виттельсу: «Я остаюсь при том мнении, что всякий, знающий обо мне так же мало, как Вы, не имеет никакого права писать о данном лице. Дождитесь, пока оно умрет, тогда оно со всем смирится – ведь ему тогда, к счастью, будет все равно» (Freud, 1968, s. 368). Надеюсь, что мне известно о Фрейде по крайней мере не меньше, чем было известно ему, например, о Леонардо да Винчи. Не сомневаюсь, впрочем, что если бы Фрейд ныне был жив и мне посчастливилось лично беседовать с ним, он сумел бы аргументированно мне возразить и, возможно, убедить в том, что я, подобно некоторым биографам, оживляю в образе того, о ком берусь писать, детское представление о собственном отце (Фрейд, 1997).
А теперь пора сказать несколько слов о фундаментальном отличии подхода, который я практикую в настоящее время, от подхода традиционного, исходящего от Фрейда. Когда я учился в Институте психоанализа, на протяжении четырех лет нам внушали следующее: если пациентка влюбляется в аналитика, тому не следует принимать это чувство на свой счет – она влюбляется не в него, а в некий идеализированный родительский образ, imago, из своего инфантильного прошлого. Если пациент злится на аналитика, тому не следует принимать это чувство на свой счет – он злится также не на него, а на кого-то из своего прошлого, кого сейчас, не отдавая себе в том отчета, видит в его лице. Данная установка предназначалась, вероятно, стать гарантом непоколебимо-спокойной позиции терапевта в любой эмоционально обостренной ситуации. Теперь, спустя двадцать лет, я могу сказать со всей ответственностью, во-первых, что она не может ничего гарантировать, во-вторых – что она в принципе неверна. Когда пациентка влюбляется в аналитика, она влюбляется именно в него как в человека, как в личность, как в мужчину – и эта влюбленность ничем не отличается от той, что могла бы возникнуть в иных условиях: на улице, в музее, театре, ночном клубе. Когда пациент злится на аналитика, он злится именно на него, а не на кого-то, чей образ он якобы в него проецирует; и, более того, его злость всегда адекватна и всегда оправдана обстоятельствами. Моя анализандка испытала сильную боль оттого, что я опоздал к сессии на две или три минуты, и я знал, чем эта боль обусловлена: то был отпечаток далекого прошлого, в котором мама иногда не успевала вовремя забрать ее из детского сада, она оставалась в группе одна, под присмотром нянечки, и представляла, что ее разлюбили и забыли о ней. И любой психоаналитик, которому я рассказал бы об этом случае, вероятно, предположил бы, что в данной ситуации я столкнулся с «материнским» переносом, то есть с неосознаваемым восприятием меня как матери, забывшей о дочери. Вполне понимая истоки этой версии, я тем не менее утверждаю следующее: опоздание на две минуты действительно способно ввергнуть человека в депрессивное состояние, и в этом нет никакой неадекватности. Эта женщина – человек, крайне чувствительный к малейшим признакам или проявлениям невнимания, пренебрежения; разумеется, ранний опыт сыграл свою роль в формировании ее субъективности, но это не основание для того, чтобы предполагать, что в данный момент она «видит во мне свою мать». Она видит во мне того, кем я являюсь – своего аналитика, по безалаберности или по иным причинам опоздавшего на встречу с ней на несколько минут. И она имеет полное право на любые чувства по этому поводу. Да, цветок вырастает из семени, но он – не воспроизведение семени, а нечто большее. Обычное понимание переноса (я повторяюсь) подразумевает его неадекватность, несоответствие ситуации – как если бы вместо цветка нам предстало его непомерно разросшееся семя. В таком случае, если предположить, что мое опоздание ни при каких условиях ни у одного нормального человека не могло бы вызвать подобного переживания, мы могли бы говорить о неадекватности реакции и о том, что я встретился с искажением реального восприятия, имя которому перенос.
Мне могут возразить: но ведь бывают случаи, когда пациент регрессирует до такой степени, что действительно начинает видеть в аналитике своего родителя, то есть, говоря профессиональным языком, когда невроз переноса трансформируется в психоз переноса. Другими словами, речь идет о реакциях, описываемых термином «делюзивный перенос». Подобные случаи действительно бывают. Однако они относятся к большинству реакций, с которыми приходится иметь дело аналитику, так же, как галлюцинации к повседневному восприятию реальности. Восприятие реальности всегда субъективно; галлюцинация есть продукт предельного, болезненного обострения субъективности. Аналитик ведет работу с человеческой субъективностью, но эта работа в подавляющем большинстве случаев не строится на представлении, что анализанд непрерывно галлюцинирует. В дальнейшем я попытаюсь показать, впрочем, что и те реакции, которые принято относить к категории делюзивных, по-своему адекватны и не могут служить стопроцентным указанием на то, что «отношения с действительностью абсолютно искажены».
Из всего сказанного читатель мог бы сделать вывод, что я отрицаю существование переноса и, следовательно, обесцениваю святая святых психоаналитического метода, а значит, и сам метод как таковой. Это ни в коем случае не так. Явление, которое аналитики называют переносом, существует, но его не следует понимать как «повторение прошлого в настоящем» или «ложную связь между старым и новым объектом желания»: подобные формулировки придают плоское, двумерное значение тому, что не может быть описано в двух измерениях. Добавлю, что аналитический процесс в моем понимании – это работа с переносом, от первой до последней сессии и с первой до последней минуты каждого часа; но работа, по крайней мере не сводящаяся к примитивному алгоритму «идентификация-конфронтация-интерпретация». Я не буду рассказывать здесь, в чем она заключается, так как этому посвящена отдельная книга – «В пространстве переноса»; впрочем, некоторые аспекты данной темы будут раскрываться в следующих главах. Пока же я только приведу еще цитату из Фрейда, на сей раз цитату, под каждой фразой которой готов подписаться: «Симптомы, представляющие собою – воспользуемся сравнением из химии – осадки прежних любовных (в широком смысле слова) переживаний, могут быть растворены только при высокой температуре переживаний при наличии переноса и только тогда переведены в другие продукты психики. Врач играет роль каталитического фермента при этой реакции… Перенос наступает при всех человеческих отношениях, так же, как и в отношении больного к врачу, самопроизвольно; он всюду является истинным носителем терапевтического влияния, и он действует тем сильнее, чем менее мы догадываемся о его наличии» (Фрейд, 1991 а, с. 269-270).
ЛИТЕРАТУРА
- Бродский, 2013 – Бродский И. А. Набережная неисцелимых: эссе. СПб: Азбука, Азбука-Аттикус, 2013. 192 с.
- Виттельс, 1991 – Виттельс Ф. Фрейд, его личность, учение и школа. Л.: МП «Эго», «Прометей». 1991. 197 с.
- Дадун, 1994 – Дадун Р. Фрейд. М.: АО «Х.Г.С.», 1994. 512 с.
- Куттер, 1997 – Куттер П. Современный психоанализ. – СПб: Б.С.К., 1997.
- Руткевич, 1997 – Руткевич А. М. Психоанализ. Истоки и первые этапы развития: курс лекций. М.: Издательская группа ИНФРА-М-ФОРУМ, 1997, 352 с.
- Фрейд, 1997 – Фрейд З. Леонардо да Винчи. Воспоминание детства // З.Фрейд. Психоаналитические этюды. Минск: ООО “Попурри”, 1997. С. 370-422.
- Фрейд, 1991 а – Фрейд З. О психоанализе. – В кн.: Фрейд З. О клиническом психоанализе. Избранные сочинения. – М.: Медицина, 1991. С. 227-273.
- Фрейд, 1991 б – Фрейд З. О психотерапии истерии. – В кн.: Фрейд З. О клиническом психоанализе. Избранные сочинения. – М.: Медицина, 1991. С. 41-90.
- Элленбергер, 2001 – Элленбергер Г. Ф. Открытие бессознательного. История и эволюция динамической психиатрии. Часть 1. СПб: Академический проект, 2001. 560 с.
- Freud, 1968 – Freud S. Briefe 1873-1939. 2. Aufl. Frankfurt a M.: Fixber, 1968. S. 445.
- Gill, 1954 – Gill M. M.. Psychoanalysis and exploratory psychotherapy. – J. Am. Psychoanal. Assoc., 2, 1954, pp 771-797.